СУДЬБЫ

ОН ГОВОРИЛ "О ТОМ, ЧТО БОЛИТ У ВСЕХ И У КАЖДОГО"
Александр Галич о себе и своём времени.
Андрей Сахаров о гибели Галича



Жил в Москве талантливый человек – драматург, поэт, артист, киносценарист, певец… О нём писали: "ГАЛИЧ, Александр Аркадьевич (р. 19.10.1918, Екатеринослав) – русcкий советский драматург. Автор пьес "Улица мальчиков" (1946), "Вас вызывает Таймыр" (в соавторстве с К. Исаевым, 1948), "Пути, которые мы выбираем" (1954; другое название "Под счастливой звездой"), "Походный марш" ("За час до рассвета", 1957), "Пароход зовут "Орлёнок"" (1958) и др. Галич написал также сценарии кинофильмов "Верные друзья" (совм. с К. Исаевым, режиссёр М. Калатозов), "На семи ветрах" (режиссёр С. Ростоцкий) и др. Комедиям Галича свойственны романтическая приподнятость, лиризм, юмор. Галич – автор популярных песен о молодёжи".

Из "Краткой литературной энциклопедии", М., 1964.

По этой короткой энциклопедической справке читатель мог составить о Галиче однозначное представление: благополучный, преуспевающий, состоятельный… Столько пьес, киносценариев, выступлений в концертах!

Многие ли знали, какие события в жизни Галича происходили ещё за шесть лет до выхода в свет этой литературной энциклопедии в 1964 году? И мог ли он сам предвидеть, что ещё предстоит пережить?

Февраль 1958-го. Страна вступила в эпоху "хрущёвской оттепели".



"Здесь, в это утро, очередная Студия Художественного театра – впоследствии она будет называться Театр-студия "Современник" – показывала генеральную репетицию моей пьесы "Матросская тишина". Впрочем, и студийцам, и мне – автору, и многим другим заинтересованным лицам было известно, что пьеса уже запрещена, но при этом запрещена как-то странно, – вспоминал Галич в автобиографической повести "Генеральная репетиция", оконченной им в Москве в 1974 году. – Официально она запрещена не была, у нее – у пьесы – даже оставался так называемый разрешительный номер Главлита, что означало право любого театра пьесу эту ставить, но уже зазвенели в чиновных кабинетах телефонные звоночки, уже зарокотали – минуя пишущие машинки секретарш – приглушенные начальственные голоса, уже некое весьма ответственное и таинственное лицо – таинственное настолько, что не имело ни имени, ни фамилии, – вызвало к себе директора Ленинградского театра имени Ленинского Комсомола и приказало прекратить репетиции "Матросской тишины".

– Но, позвольте – растерялся директор, – спектакль уже на выходе, что же я скажу актерам?! – Таинственное лицо пренебрежительно усмехнулось:

– Что хотите, то и скажите! Можете сказать, что автор сам запретил постановку своей пьесы!..

Нечто подобное происходило и в других городах, где репетировалась "Матросская тишина". И нигде никто ничего не говорил прямо – а, так сказать, не советовали, не рекомендовали, предлагали одуматься!

И вот – перестали сколачивать декорации, прекратили шить костюмы, помрежи отобрали у актеров тетрадочки с ролями, режиссеры-постановщики спрятали экземпляры пьесы в ящики письменных столов. И только маленькая Студия – еще не театр, не организация с бланками и печатью – упорно продолжала на что-то надеяться.

Быть может, самой главной основой надежды, основой основ, было то, что никто из нас – ни я, ни студийцы – не могли понять, за что, по каким причинам наложен запрет на эту почти наивно-патриотическую пьесу. В ней никто не разоблачался, не бичевались никакие пороки, совсем напротив: она прославляла – правда, не партию и правительство, а народ, победивший фашизм и сумевший осознать себя как единое целое".

А.Галич "Возвращение", Л., изд. "Музыка", 1990.



Пьесу "Матросская тишина" Галич начал писать счастливой весной того победного – Сорок пятого года. Её постановкой молодые артисты Ефремов, Евстигнеев, Табаков, Козаков намеревались открыть детище "оттепели" – театр "Современник".


После перерыва спектакля – генеральной репетиции … мы вернулись в зрительный зал, заняли свои места. Товстоногов, по-прежнему сидевший в стороне, неожиданно обернулся и, через несколько пустых рядов, разделявших нас, сказал мне негромко, но внятно, так что слова эти были хорошо слышны всем:

– Нет, не тянут ребята!.. Им – эта пьеса – пока еще не по зубам! Понимаете?!

Солодовников, тогдашний директор Художественного театра, внимательно, слегка прищурившись, поглядел на Товстоногова.

На бесстрастно-начальственном лице изобразилось некое подобие мысли. Слово было найдено! Сам того не желая, Товстоногов подсказал спасительно обтекаемую формулировку. Ничего не нужно объяснять, ничего не нужно запрещать, что касается автора, то он волен распоряжаться собственной пьесой по собственному усмотрению, что же касается студийцев, то это, в конце концов, неплохо, что они в учебном порядке поработали над таким чужеродным для них материалом,– а теперь надо искать соответствующую, близкую по духу, жизнеутверждающую драматургию – спасибо, товарищи! За работу, товарищи! Вперед и выше, товарищи!

Все это Солодовников выпалит за кулисами, после конца спектакля, бодрой, слегка пришепетывающей скороговоркой. Потом он пожмет руку мне, пожмет руку Ефремову, еще раз – благодарно – улыбнется всем участникам спектакля и быстро, не допуская никаких вопросов, уйдет.

И все будет кончено!..

"Генеральная репетиция"



Галич, ещё не утративший последних наивных надежд, что дебют "Современника" его пьесой может состояться, через пару дней позвонил инструктору ЦК КПСС Соколовой, присутствовавшей на генеральной репетиции, и попросил о встрече. Ему казалось, что эту важную партийную даму можно ещё отговорить от поспешного и непонятно на чём основанного запрета. Соколова удивительно легко согласилась принять автора. Во время этой встречи она, после долгой циничной проповеди о том, что, начиная с 20-х годов, когда русские люди боролись с разрухой, с голодом, "представители еврейской национальности заполонили университеты, вузы, рабфаки, – в стране "получился перекос", – а потому "надо выправить положение", надо "предоставить коренному населению преимущественные права", – после всего этого она заговорила наконец о пьесе. Но из ее слов следовало, что он, Галич, изобразил войну в искаженном свете, сделав главным персонажем пьесы скрипача Додика. Что только русские, украинцы и белорусы защищали свою землю с оружием в руках, а евреи "шли покорно на убой – молодые люди, здоровые, шли и не сопротивлялись". "Для русского человека, – заявила цековская дама, – есть в этой трагедии что-то глубоко унизительное, стыдное".


– Мы вашу пьесу рекомендовать к постановке не можем! – подвела она итог. – Мы её не запрещаем, у нас даже и права такого нет – запрещать! – но мы её не рекомендуем! Рекомендовать её – это было бы с нашей стороны грубой ошибкой, политической близорукостью!..

"Генеральная репетиция"

Я охотно повторю, что просто пытаюсь разобраться в собственной жизни и понять, почему запрещение (пардон, нерекомендация!) пьесы "Матросская тишина" так много для меня значило и сыграло такую важную роль в моей судьбе. Наверное – так я думаю теперь – потому, что это была послед-няя иллюзия (а с последними иллюзиями расставаться особенно трудно), последняя надежда, последняя попытка поверить в то, что все еще как-то образуется.

Все наладится, образуется,
Так что незачем зря тревожиться,
Все безумные образумятся,
Все итоги непременно подытожатся!..
Вот они и подытожились.

Из автобиографии Александра Галича, написанной им 2 мая 1974 года

С 1955 г. я был членом Союза советских писателей (исключен в 1971 г.), а с 1958 г. членом Союза кинематографистов (исключен в 1972 г.).

Из открытого письма А.Галича московским писателям и кинематографистам.

29 декабря 71 года Московский секретариат СП, действуя от вашего имени, исключил меня из членов Союза писателей. Через месяц секретариат СП РСФСР единогласно подтвердил это исключение.

Еще некоторое время спустя я был исключен из Литфонда и (заглазно) из Союза работников кинематографии.

Сразу же после первого исключения были остановлены все начатые мои работы в кино и на телевидении, расторгнуты договоры. Из фильмов, уже снятых при моем участии, – вычеркнута моя фамилия. Таким образом, я осужден на литературную смерть, на молчание.

Меня исключили втихомолку, исподтишка, Ни писатели, ни кинематографисты официально не были поставлены (и не поставлены до сих пор) об этом в известность. Потому-то я и пишу это письмо. Пишу его, чтобы прекратить слухи, сплетни, туманные советы и соболезнования.

Меня исключили за мои песни, которые я не скрывал, которые пел открыто, пока в 1968 году тот же секретариат СП не попросил меня перестать выступать публично.

За что же меня лишили возможности работать?

Предлоги: выход книжки моих песен в некоем эмигрантском издании, без моего ведома и согласия; упоминание моего имени заграничными радиостанциями; какой-то мифический протокол о задержании милицией в некоем городе некоего молодого человека, который обменивал или продавал некие мои пленки, которые он якобы сам, с моего голоса, записывал в некоем доме, – все это, разумеется, и есть только предлоги.

Предлогом является и мое номинальное избрание в члены-корреспонденты Советского комитета защиты прав человека.

Ни в уставе Союза советских писателей (старом и новом), ни в уставе СРК – нигде не сказано, что советский литератор не имеет права принимать участие в работе организации, ставящей себе задачей легальную помощь советским органам правосудия и закона.

Я писал свои песни не из злопыхательства, не из желания выдать белое за черное, не из стремления угодить кому-то на Западе.

Я говорил о том, что болит у всех и у каждого, здесь, в нашей стране, говорил открыто и резко.

Дорого далось Галичу решение, которое он вынужден был принять.

…Сегодня я собираюсь в дорогу – в дальнюю дорогу, трудную, извечно и изначально – горестную дорогу изгнания. Я уезжаю из Советского Союза, но не из России! Как бы напыщенно ни звучали эти слова – и даже пускай в разные годы многие повторяли их до меня – но моя Россия остается со мной!

У моей России вывороченные негритянские губы, синие ногти и курчавые волосы – и от этой России меня отлучить нельзя, никакая сила не может заставить меня с нею расстаться, ибо родина для меня – это не географическое понятие, родина для меня – это и старая казачья колыбельная песня, которой убаюкивала меня моя еврейская мама, это прекрасные лица русских женщин – молодых и старых, это их руки, не ведающие усталости, – руки хирургов и подсобных работниц, это запахи – хвои, дыма, воды, снега, это бессмертные слова:

Редеет облаков летучая гряда!
Звезда вечерняя, печальная звезда –
Твой луч осеребрил уснувшие долины,
И дремлющий залив,
И спящие вершины...

И нельзя отлучить меня от России, у которой угрюмое мальчишеское лицо и прекрасные – печальные и нежные – глаза говорят, что предки этого мальчика были выходцами из Шотландии, а сейчас он лежит – убитый – и накрытый шинелькой – у подножия горы Машук, и неистовая гроза раскатывается над ним, и до самых своих последних дней я буду слышать его внезапный, уже смертельный – уже оттуда – вздох.

Кто, где, когда может лишить меня этой России?!

В ней, в моей России, намешаны тысячи кровей, тысячи страстей – веками – терзали ее душу, она била в набаты, грешила и каялась, пускала "красного петуха" и покорно молчала – но всегда, в минуты крайней крайности, когда казалось, что все уже кончено, все погибло, все катится в тартарары, спасения нет и быть не может, искала – и находила – спасение в Вере!

Меня – русского поэта – "пятым пунктом" – отлучить от этой России нельзя!

"Генеральная репитиция"

Из воспоминаний Андрея Дмитриевича Сахарова.

В декабре 1971 года был исключён из Союза писателей Александр Галич, и вскоре мы с Люсей пришли к нему домой; для меня это было началом большой и глубокой дружбы, а для Люси – восстановлением старой, ведь она знала его ещё во время участия Севы Багрицкого в работе над пьесой "Город на заре"; правда, Саша был тогда сильно "старшим". В домашней обстановке в Галиче открывались какие-то "дополнительные", скрытые от постороннего взгляда черты его личности, – он становился гораздо мягче, проще, в какие-то моменты казался даже растерянным, несчастным. Но всё время его не покидала свойственная ему благородная элегантность. Бывал он и у нас, чаще всего – на семейных праздниках, всегда охотно и помногу пел свои песни, без которых нельзя себе представить наше время. Помню, как однажды он на секунду замешкался, не зная, с чего начать, и Юра Шиханович (голосом, который у него становился в таких случаях несколько скрипучим) попросил спеть "по рисунку палешанина… (кто-то выткал на ковре Александра Полежаева в белой бурке на коне…)". Саша тронул струны гитары и запел:

…едут трое, сам в серёдочке, два жандарма по бокам...

Его удивительный голос заполнил маленькую комнату Руфи Григорьевны, где мы все сидели. Сместились и временные рамки, смешались судьбы людей, такие различные и такие похожие в своей трагичности (Александра Пушкина, Александра Грибоедова, Александра Полежаева и Александра Галича).

Александр Галич летом 1974 года эмигрировал, а ещё через три года – его не стало.

Та версия гибели, которую приняла на основе следствия парижская полиция и с которой поэтому мы должны считаться, сводится к следующему.

Галич купил (в Италии, где они дешевле) телевизор-комбайн и, привезя его в Париж, торопился опробовать. Случилось так, что они с женой вместе вышли на улицу, она пошла по каким-то своим делам, а он вернулся без неё в пустую якобы квартиру и, ещё не раздевшись, вставил почему-то антенну не в антенное гнездо, а в отверстие на задней стенке, коснувшись ею цепей высокого напряжения. Он тут же упал, уперевшись ногами в батарею, замкнув таким образом цепь. Когда пришла Ангелина Николаевна, он был уже мёртв. Несчастный случай по неосторожности потерпевшего…

И всё же у меня нет стопроцентной уверенности, что это несчастный случай, а не убийство. За одиннадцать с половиной месяцев до его смерти мать Саши получила по почте на Новый год странное письмо. Взволновавшись, она пришла к нам. В конверт был вложен листок из календаря, на котором было на машинке напечатано (с маленькой буквы в одну строчку): "принято решение убить вашего сына Александра". Мы, как сумели, успокоили мать, сказав, в частности, что когда действительно убивают, то не делают таких предупреждений. Но на самом деле в хитроумной практике КГБ бывает и такое. Так что вполне возможно, что телевизор был использован для маскировки – "по вдохновению", или это был один из тех вариантных планов, которые всегда готовит про запас КГБ.

А.Сахаров "Воспоминания",
изд. им. Чехова, Нью-Йорк, 1990.



Был ли он счастлив, покинув страну, где подвергался унизительной для художника идеологической цензуре, нелепым наветам, гонениям?

Ещё никому из вынужденных эмигрантов чужбина не давала ощущения полноты жизни, как бы благополучно ни был устроен их быт. "Что там говорить, надо честно признать, что всё-таки, как ни верти, а эмиграция – состояние для человека не естественное, особенно для литераторов", – говорил Галич в интервью газете "Русская мысль" (Париж), опубликованном 24 ноября 1977 года, за три недели до его трагической гибели.


Из рассказа Галича о Париже по радио "Свобода". И опять вместе с Синявским мы бродили по Парижу, любовались Парижем, вдыхали этот необыкновенный парижский воздух, который даже табуны машин, заполнивших улицы Парижа, не могут испортить, потому что воздух этот прекрасен. Я вспоминал, как мы любили говорить в Москве, повторяя известные строчки из стихотворения Маяковского "Прощание с Парижем": "Я хотел бы жить и умереть в Париже, Если б не было такой земли Москва". И помню, мы тогда еще острили, что точку в этом стихотворении надо было ставить раньше, так примерно:

Подступай к глазам разлуки жижа,
Сердце мне сентиментальностью
расквась,
Я хотел бы жить и умереть в Париже. (Точка.)

– Точку мы тогда, в Москве, ставили здесь. А вот сегодня, когда я живу в Париже, я думаю – нет, все-таки прав был Маяковский:

Я хотел бы жить и умереть в Париже,
Если б не было такой земли Москва.

Так я думаю сегодня.

В упомянутом интервью для "Русской мысли" Галич сказал:

– Ведь придёт же такая пора, когда мы вернёмся. Кстати, на днях выйдет книга моих стихов, которая так и будет называться "Когда я вернусь". Я верю, что мы должны когда-нибудь вернуться. Быть может, не мы, физически, но следующие за нами вернутся. И здесь я всегда вспоминаю прекрасную и грустную строку Лермонтова. Она завершает его стихотворение: "Но в мире новом друг друга они не узнали".


Вспоминая те годы, когда первый бард России жил на чужбине, мы не сознаём, что он должен был откуда-то возвращаться. Ведь Галич, с его песнями и стихами, которые стали настоящим откровением для нескольких поколений людей, поверивших после разоблачительных речей в отношении культа личности Сталина, что дни свободы наступают наконец и для нас, он всегда оставался с нами.

Галич говорил, что его нельзя было оторвать от России, – да ведь и нас нельзя оторвать от Галича, от поэта, который, по его собственным словам, говорил о том, что болит у всех и у каждого, говорил открыто и резко.