СУДЬБЫ

"ВОЗВРАЩЕНИЕ"
рассказ


Евгений Романов


Кто-то сказал: "Только что позвонили из Парижа… Скончался Галич…" Это не доходило до сознания. Понадобилось время и разговор с самим собой, чтобы привести в равновесие реальность сообщения с ощущением его нереальности. И возникали в памяти, в беспорядке, из совсем недавнего прошлого, встречи и разговоры.

Кто не знал Галича заочно? Я редактировал для первой его книги вывезенный из России, затрёпанный многими руками сборник его стихов-песен, списанных с магнитофонных лент. Много было искажений, разночтений – но это не ослабило впечатления. На трудночитаемой "четвёртой эриковской копии" хорошо виделось мастерство большого поэта. А в биографию на суперобложке вкралась ошибка – "сидел в лагере". Но стихи его о лагерях, тюрьмах и пересылках, о заключённых и палачах по своему звучанию, по образам, по раскрытию их внутреннего мира – это лирика, не гражданская поэзия. А в лирике поэт прежде всего выражает себя и окружающее его – через себя. И было непредставимо, что "сидел в лагере" – это ошибка. Но таков оказался строй души поэта Галича, такова оказалась сила его чувствования, что сумел он побывать там, где не был.

Эта способность правильно чувствовать поразила меня при первой же встрече. Приехал он во Франкфурт через несколько дней после прилёта из Москвы в Вену. Мы сидели с ним вдвоём в комнате небольшого пансиончика, и я, по его просьбе, рассказывал ему о политическом положении на Западе. Он задавал вопросы. Его прежде всего интересовало отношение тех или иных западных сил к России. Я старался быть максимально объективным. И он несколько раз сам давал характеристики, чёткие и правильные. "Вы хорошо информированы", – сказал я по поводу одной из его характеристик. "Нет. Но я так чувствую".

Говорили мы, разумеется, и об эмиграции. И тут он впервые высказал мысль, к которой ещё не раз возвращался во время наших последующих встреч: "Советская власть стала плохой не с того дня, когда я или кто-либо другой начал считать её плохой, – сказал он. – Советская власть была плохой с первого дня своего существования. И борьба против неё началась с того же дня. И никогда не прекращалась. Тех, кто боролся, можно во многом обвинять, но в одном, основном, они были всегда правы: против советской власти надо было бороться. Поэтому должна существовать преемственность борьбы.

То же и с эмиграцией – одним из отражений этой борьбы. Русская эмиграция началась не тогда, когда я или кто-либо другой стал эмигрантом. Эмиграция началась вместе с советской властью. Эмиграция может делиться по политическим, культурным, земляческим, национальным и другим признакам. В этом может быть смысл. Деление по “эмигрантскому стажу” – бессмысленно".

Когда в одну из следующих встреч – это было уже после его открытых выступлений – мы вернулись к той же теме, он сказал: "Культура – объединяющее начало для эмиграции, я видел это, когда выступал".

Некоторые из тех, кто с ним работал на "Свободе", упрекали его в "слабохарактерности". Вероятно, он не был твердым администратором, но со слабохарактерностью это не имеет ничего общего. Душевная мягкость, стремление умиротворить – не лучшие качества для административных отношений. Но зато это прекрасные качества для отношений человеческих. С ним было очень легко и просто – с первого же взгляда, с первого рукопожатия, с первого слова. Хотя во время его первого приезда во Франкфурт я провел с ним вместе всего несколько часов, мы прошлись на аэродроме – он с Ангелиной Николаевной летел дальше, в Осло – так, будто знали друг друга всегда. Удивительное чувство полного взаимного доверия с первой же встречи. И было это не столько в том, что он говорил и как говорил, а в глазах. Во всяком случае – для меня.

Те немногие из наших иностранных друзей, которые успели побывать у него еще в Москве (ни одного из них он не позабыл, когда попал на Запад), возвращались оттуда его друзьями. А с Виктором Спарре, известным норвежским художником, соединила его братская дружба. В Ко на съезде "Морального вооружения" (в работе которого он участвовал вскоре после появления на Западе), где завязалось у него много новых дружеских контактов, он выступил с призывом к твердости и действию: "Моральное вооружение нужно не только для самосовершенствования, но, прежде всего, для действия". Это было его первое выступление в большой иностранной аудитории, но он сразу почувствовал среду, нашел нужные слова и оставил след в душах многих.

В маленьком баварском городке случился у него сердечный припадок. Я поехал навестить его вместе с моим другом, редактором "Посева" Ярославом Трушновичем. Врач нас успокоил: "Жизни не угрожает. Но сердце пошаливает. Следить надо". Он лежал в палате один. Около кровати – магнитофон. Он работал над книгой, которая оказалась последней, – "Когда я вернусь". От наших уговоров – не переутомляться – он отмахнулся: "Это меня не утомляет. Раз могу писать, значит, мне хорошо". А взволновался, когда стал делиться трудностями жизненными: предстоял переезд в Париж. Сердце к переезду в Париж у него не лежало: трудный город, дороговизна, незнание языка. Потом вернулся к творческим планам: "Закончу эту книжечку стихов – скажите Льву Александровичу ( Лев Александрович Рар – в тот период директор издательства "Посев". – Ред.), что вот-вот закончу (это "вот-вот" затянулось почти на год), – буду писать прозу. Есть замысел и материал для "одесской истории". По форме – приключенческий роман, но по теме – серьезно. (Неоконченная рукопись эта лежит сейчас у меня. Галич прислал ее в "Посев" прошлой осенью.) Потом еще хочу написать вроде "Генеральной репетиции", из жизни, но, конечно, без вставки. Я ведь хотел "Матросскую тишину" напечатать, а пьесы плохо идут, а в оформлении, видите, пошла. Ну и, конечно, ту книгу, о которой мы с вами уже говорили".

Пришла сестра делать внутривенное вливание: сосуд с прозрачной жидкостью, трубка, игла. Пошутил: "Добавили бы вы туда что-нибудь алкогольное". Мы попрощались.

А разговор о "той книге" был у меня дома. После приема в Союз он ночевал у меня. Сидели мы допоздна. Больше я говорил, он только вопросы подбрасывал. А говорил я о Союзе. Разговор начался с традиции, сохранившейся с военных времен: текст обязательства члена НТС, написанный на листке бумаги, вступающий после прочтения подписывает, а листок сжигается. Делалось это тогда по соображениям конспиративным: списков не вели, членских билетов не выдавали. Но помимо конспирации был здесь и символ – не на бумаге, а в сердце запечатляется верность тому делу, которому по свободной воле обязался служить. Сентиментальная традиция для сегодняшних времен? Может быть. Но когда обнимал я Александра Аркадьевича, поздравляя с приемом в Союз, взволнованные были у него глаза.

И в этот вечер рассказал он о плане задуманной книги: "Многолетними усилиями создали “наши” определенный образ НТС. От него и надо отталкиваться и снимать, пласт за пластом, наслоения клеветы, осторожно снимать, как будто операцию делаешь. Это не должна быть пропаганда против пропаганды. Это должен быть рассказ про жизнь, про то, как я сам это увидел. Поэтому и начать надо будет с моей первой встречи на Венском аэродроме. Встретил Поремский – “злодей и убийца”. Вроде как если бы меня в Москве Антропов приехал встречать. А времени потребовалось совсем немного, чтобы “снять пласт”".

Лежит сейчас у меня на столе последняя книга Галича. На обложке, им самим выбранной, – крест. В послесловии: "…Каждое стихотворение, каждая строчка, а уж тем более книжка – последние. И, стало быть, это моя последняя книжка. Впрочем, в глубине души я все-таки надеюсь, что мне удастся написать еще кое-что". Не удалось… Но и тем, что написано, вошел он в русскую поэзию напрочно. А вот этот крест на обложке "последней книжки"? Не могу не думать, что и тут сказалась его сила чувствования.

"Когда я вернусь" – не с вопросительным знаком. Знал, что вернется. Вернется в нашем общем Деле, в строю мертвых и живых друзей. Вернется и будет ходить по России своими стихами-песнями. И уже вернулся к Тому, Кого искал и нашел:


Когда я вернусь,
Я пойду в тот единственный дом,
Где с куполом синим

не властно соперничать небо,
И ладана запах,

как запах приютского хлеба,
Ударит в меня

и заплещется в сердце моем –
Когда я вернусь. О, когда я вернусь!

(Журнал "Посев" № 9, 1997.)